Ну вот, опять какое-то словечко непонятное. Оно вроде как ему все ясно, но и объяснить значения не может. И таких слов в последнее время столько в голове вертится… Нет, не так. Не вертятся они, а сами собой приходят в тот или иной момент, по ситуации. Нормально объяснил? А и самому ничего не понятно.
Иван лежал на широкой кровати, застеленной белыми простынями. Уже перевязанный. Как видно, кровь только-только остановили, на бинтах имелось красное пятно, но повязку не меняли. Ну и правильно, чего сейчас рану бередить. Опять кровь польется. Пройдет время, сменят на чистую.
– А у тебя кровать поболее моей будет, – излишне жизнерадостно произнес Петр, обращаясь к демонстративно отвернувшемуся Долгорукову. – Иван, мне, конечно, обойти с другой стороны не сложно. Ты отвернешься. Я опять обойду. И что, так и будем, как дети малые, в гляделки и прятки играть, раскудрить твою в качель? Ладно я, мне такие забавы вроде как по возрасту не зазорны. А как с тобой быть?
Долгоруков тяжко и явно с показной обидой вздохнул и обернулся к Петру. Правда, вышло у него это излишне резво. Рана тут же дала о себе знать, вырвав короткий стон, подкрепленный соленым словцом сквозь зубы.
– Ну вот. Так гораздо лучше. Что медикус говорит?
– Жить буду, Петр Алексеевич.
– Это хорошо. Мне твоя жизнь до зарезу нужна. А то останусь как перст один-одинешенек.
– А ты вон Трубецкого позови или Бутурлина из опалы верни, они тебе компанию составят и верными до гробовой доски будут.
– Эвон… Обиделся, значит?
– Я не баба, чтобы обижаться.
– Оно и видно, – присаживаясь на стул рядом с кроватью, буркнул Петр. – Ну откуда мне было знать, что он так ловок окажется? Заладил, мол, дело чести, чаша терпения переполнена. А я ведь помню, как ты его во фрунт строил. Ну, думаю, сейчас Иван ему покажет. Показал. Я вот все глядел, и мнилось мне, что он с тобой, как кошка с мышкой, забавлялся.
– Угу. Кабы на кулачках, так я бы ему показал, где раки зимуют. А на шпаге… Силен, гад. Ну ничего-о… Я еще встану.
– Пустое, Иван. Я его из кавалергардов и преображенцев погнал. Отправил в Санкт-Петербург, пусть ингерманландцами командует.
– В столицу, получается, сослал?
– Окстись, Иван. Где та столица-то? А в Москве. Вот порой смотрю я на тебя и думаю, кто из нас старше.
– Ну да. Это я что-то того. Ничего, все одно я с ним еще посчитаюсь.
– Вот, значит, как?
– А нешто я должен ему рану спустить? Так ладно бы сразу проткнул. Не-эт, он поиграть решил, паскуда.
– А как бы ты поступил на его месте? Эвон, ведь не он к тебе в дом по-хозяйски врывался, а ты со товарищи, но за то же на него злишься и хочешь к ответу призвать. А по совести-то: правда на его стороне. Чего на меня так смотришь? Изменился? А ты загляни за край, погляжу, каким ты будешь. Как пришел в себя, так многое мне по-иному видится.
– Так, может, и я тебе уж без надобности?
– И не думай. Одного оставить меня хочешь? Когда Трубецкой ранил тебя, думал, сердце оборвется. Нет у меня никого ближе тебя, Иван.
– А чего же тогда не сразу пришел? – опять подпустил в голос обиду Долгоруков.
– Так с Трубецким разбирался. Иван…
– Да успокойся, Петр Алексеевич. С тобой я. С тобой. До гробовой доски подле тебя буду.
От этих слов у Петра на мгновение дыхание перехватило, и он с присущей юношам горячностью обнял друга. Правда, получилось слишком уж порывисто, и Долгоруков вновь исторгнул короткий стон.
– Ты бы, Петр Алексеевич, того… поаккуратнее, что ли… Больно ведь.
– Ничего. Вот заживет твоя рана, я окрепну, и поедем вместе по святым местам. А по пути еще и поохотимся.
– А как же жизнь положить служению России? Ить твои слова.
– А мы и послужим. Потом. Я же зарок дал, после того как Господь сподобил с того света вернуться. Но отчего бы, едучи в такие дали, да не развеяться дорогой. А дела государственные… Есть господа верховный тайный совет, пусть сами разбираются покуда. Я и тебя освободил.
– Как это?
– Да так. Остерман тут до меня прорвался, так я ему велел указ подготовить, чтобы освободить тебя от должности. Теперь все время рядом со мной будешь.
– А кого же вместо меня?
– Да Ягужинского, – беззаботно бросил Петр.
– Это Остерман предложил?
– Нет. Сам я, – растерянно ответил Петр. – Да какая нам разница, Иван. Главное, что вместе будем.
– Да я как бы…
– Понятно. Значит, не рад.
– Петр Алексеевич, да погоди ты. Рад я, рад. Да только ты сам посуди. Вот был я при должности, а тут вдруг раз…
– И тебе нужны звания, почести и должности большие, – горько вздохнул молодой император.
– Да пропади они пропадом, Петр Алексеевич. С тобой я, и это главное. А кем, то без разницы. Хочешь, денщиком буду?
– Денщиком у меня Василий, – засветившись улыбкой, возразил Петр. – Другом сердечным будешь, как и допрежь был. Дела великие станем творить, как дед мой. Мы такое тут завертим, куда ему и его наперснику Меншикову.
– А как скажешь, государь! Я на все согласный.
– Вот и ладно. Ты отдыхай. Сил набирайся. Да и я прилягу. Что-то устал я больно.
Ложь слетала с языка легко, словно он и сам верил в то, что говорил. Прислушавшись к себе, Петр вдруг понял, что так оно, по сути, и было. Во многое, что говорил, он искренне верил и даже стремился к тому. Вот, например, касаемо дружбы с Иваном, так сердце буквально пело оттого, что друг теперь будет с ним.
Иное было с обманом по поводу Трубецкого, Остермана и Ягужинского. Тут что-то внутри слегка противилось, но Петр без особого труда задавил это чувство. Нельзя ему рисковать. Один он. Один как перст.